«Всяк есть тем, чие сердце в нем: волчее сердце есть истинный волк, хотя лице человечее, сердце боброво есть бобр, хотя вид волчий; сердце вепрово есть вепр, хотя вид бобров», — писал Сковорода, имея в виду, что «внутреннюю» натуру составляет сердце и что, таким образом, волчье сердце создает волка, хотя и в человеческом обличье.
И.Л. Галинская в "Загадках известных книг" пишет, что Булгаков с наследием философа Сковороды был хорого знаком, даже очень.
Химера жужжащая:
Давным-давно, в прошлой жизни, я защитила диссертацию о механизмах культурной памяти в непрофессиональном поэтическом творчестве взрослых людей; с тех пор и не понимаю, что может иметься в виду под "профессиональной поэзией" — жизнь на гонорары?.. ну, позвольте, тогда у нас поэты только авторы текстов к рекламе и попсе. Как бы то ни было, объём материала для исследования был сокрушителен уже в те далёкие годы, нынче же и вовсе.
Наш человек поэтической речи неосознанно доверяет и тянется к ней, потому что чует в этом формате слова не только проявленную ценность, о которой писала Лидия Гинзбург, но и нечто более древнее, архаическое почти — ритм, строй, способность подчинять себе дыхание и пульс, собирать толпу в единое и вычленять из неё личное, управлять человеком, а, стало быть, и всем в природе; врождённый анимизм, чего ж вы хотели. Тем, кто набрал воздуху, чтобы саркастически поинтересоваться: "А как же верлибр?" — отвечу, что и он, если поэзия, обладает тем же свойством восходящего потока, а если нет — ну, тут Александр Сергеевич, как всегда, успел первым:
...что, если это проза,
Да и дурная?
Впрочем, не всё ритмизованное несёт в себе это зерно магического, вовсе нет. Иные стихи, которые легко пересказываются прозой, походят больше на наломанные под кастрюлю метра спагетти; за такое в классических краях бьют.
Мы не о мошенничестве, мы об электрическом шорохе непостижимого, о том, что ходит по коже и под ней, когда начинаешь читать. Собственно, заговорила я о поэзии потому, что нынче день рожденья Бродского, и вряд ли я когда забуду, как меня восемнадцатилетнюю ударило вот этим самым током от такой простой его строки:
И не могу сказать, что не могу —
да, там дальше жить без тебя, поскольку я живу, как видно из бумаги, существую и т.д., но вот так, изолированно, она была подобием того шекспировского стиха, который Набоков назвал замороженным,
Never, never, never, never, never
— короля Лира с мёртвой Корделией на руках.
Есть слова, отпечатывающиеся на тебе, будто следы на сыром бетоне, чтобы потом застыть навсегда. Venit Hesperus, ite capellae. The certain knot of peace, the baiting-place of wit, the balm of woe. In his bright radiance and collateral light must I be comforted, not in his sphere. Он убедительно пророчит мне страну, где я наследую несрочную весну. Тихо плавают в тумане хоры стройные светил. Я поздно встал — и на дороге застигнут ночью Рима был. Then felt I like some watcher of the skies.
И много, много — из Пушкина, из Ходасевича, из Мандельштама, из Бродского, из кого угодно.
Электрический импульс, который заставляет и инертный газ образовывать соединения.
"Тридцатидвухлетний художник, чьи сознательные детские годы и ранняя юность прошли в Париже, вспоминает не совсем обычный эпизод из своей жизни, относящийся к 1939 г., когда ему было девятнадцать лет...
Работа заключалась в том, чтобы вносить поправки в присланные десятком заочников рисунки и отсылать их обратно со своими замечаниями. Среди рисунков, которые месье Йошото поручил поправить Домье-Смиту, оказалась работа монахини — сестры Ирмы, выказавшей недюжинные художественные способности и даже талант. Юноша приходит в величайшее воодушевление и всю ночь напролет пишет сестре Ирме длиннейшее письмо, в котором не только хвалит ее работу, но и предлагает встретиться с нею лично. Он отправляет письмо, «буквально ошалев от радости»[1].
Внеслужебные часы он проводил в центре Монреаля и старался питаться в местных кафе, так как не вполне чистоплотная малайско-японская стряпня мадам Йошото, как и привычка супругов беседовать за едой по-японски, наводила на рассказчика немыслимую тоску. В ожидании ответа от сестры Ирмы жизнь казалась юному художнику столь же беспросветно унылой, как витрина ортопедического магазина. Последняя представлялась ему садом, в котором растут одни эмалированные горшки, подкладные судна и бандажи для больных грыжей.
Но ответ от сестры Ирмы так и не пришел. Вместо него месье Йошото вручил вскоре своему юному коллеге письмо, полученное от настоятельницы монастыря, доводившее до сведения главы курсов «Любители великих мастеров», что сестре Ирме дальнейшие занятия на этих курсах запрещаются. Домье-Смит в отчаянии пишет сестре Ирме снова, но так письма и не отправляет, ибо его неожиданно посетило мистическое озарение, изумление, откровение. Случилось это вечером у витрины магазина ортопедических принадлежностей. В окне горел свет, и молодая женщина меняла бандаж на манекене.
«И вот тут-то оно и случилось. Внезапно (я стараюсь рассказать это без всякого преувеличения) вспыхнуло гигантское солнце и полетело прямо мне в переносицу со скоростью девяноста трех миллионов миль в секунду. Ослепленный, страшно перепуганный, я уперся в стекло витрины, чтобы не упасть. Вспышка длилась несколько секунд. Когда ослепление прошло, девушки уже не было, и в витрине на благо человечеству расстилался только изысканный, сверкающий эмалью цветник санитарных принадлежностей. Я попятился от витрины и два раза обошел квартал, пока не перестали подкашиваться колени. Потом, не осмелившись заглянуть в витрину, я поднялся к себе в комнату и бросился на кровать. Через какое-то время (не знаю, минуты прошли или часы) я записал в дневник следующие строки: «Отпускаю сестру Ирму на свободу— пусть идет своим путем. Все мы монахини»[2].
Таково содержание восьмой новеллы сборника «Девять рассказов». А теперь посмотрим, в какой мере оно соотносится с формальными требованиями воплощения «раса»-8 — поэтического настроения изумления, откровения. Согласно теории «дхвани-раса», внушение этого настроения производится путем описания целой гаммы переживаний героя, начиная с ощущения беспокойства, неустроенности до прихода в конце концов — через радость, возбуждение и самое изумление, откровение — к удовлетворенности.
Все эти состояния Домье-Смита мы и находим в рассказе. Вначале он неспокойно чувствует себя в Нью-Йорке, затем радуется месту преподавателя заочных курсов в Канаде, испытывает воодушевление, возбуждение, обнаружив талант у монахини Ирмы, и, познав состояние величайшего изумления и откровения, приходит в итого к удовлетворенности, по-новому начиная относиться к тем жизненным проблемам, которых раньше не понимал и которые казались ему неразрешимыми.
Что и подчеркивается концовкой рассказа: «Хотя развязка получается очень неинтересная, придется упомянуть, что не прошло и недели, как курсы „Любителей великих мастеров” закрылись, так как у них не было соответствующего разрешения (вернее, никакого разрешения вообще). Я сложил вещи и уехал к Бобби, моему отчиму, на Род-Айленд, где провел около двух месяцев — все время до начала занятий в Нью-Йоркской художественной школе — за изучением самой интересной разновидности всех летних зверушек — американской девчонки в шортах»[3].
Sentence epithets (когда эпитетом служит целое выражение или предложение, написанное через чёрточку)
Examples
1) And when, as the weeks went by, we gradually discovered that we were both in love with the same deceased woman, it was no help at all. In fact, a ghastly little after-you-Alphonse relationship grew out of the discovery.
2) As roommates, Bobby and I were neither more nor less compatible than would be, say, an exceptionally live-and-let-live Harvard senior, and an exceptionally unpleasant Cambridge newsboy.
J.D. Salinger. De Daumier-Smith’s Blue Period
14-й сонет Шекспира
Я не по звездам о судьбе гадаю,
И астрономия не скажет мне,
Какие звезды в небе к урожаю,
К чуме, пожару, голоду, войне.
Не знаю я, ненастье иль погоду
Сулит зимой и летом календарь,
И не могу судить по небосводу,
Какой счастливей будет государь.
Но вижу я в твоих глазах предвестье,
По неизменным звездам узнаю,
Что правда с красотой пребудут вместе,
Когда продлишь в потомках жизнь свою.
А если нет - под гробовой плитою
Исчезнет правда вместе с красотою.
Перевод С.Маршака
***
Not from the stars do I my judgment pluck;
And yet methinks I have astronomy,
But not to tell of good or evil luck,
Of plagues, of dearths, or seasons' quality;
Nor can I fortune to brief minutes tell,
Pointing to each his thunder, rain and wind,
Or say with princes if it shall go well,
By oft predict that I in heaven find:
But from thine eyes my knowledge I derive,
And, constant stars, in them I read such art
As truth and beauty shall together thrive,
If from thyself to store thou wouldst convert;
Or else of thee this I prognosticate:
Thy end is truth's and beauty's doom and date.
Геоглифы с высоты рассматривать интереснее, чем рельсы))
Лучше пусть поезда стоят, чем лежат.
Хватай мешки - вокзал отходит!
Анаксагор высказал предположение о том, что жизнь на Земле произошла от семян, занесенных из космоса, предвосхитив теорию шведского ученого Сванте Аррениуса.
Больше того, он считает весьма вероятным, что в других областях Вселенной тоже может существовать разумная жизнь:
«Следует предполагать, что во всех образованиях содержится много всевозможных [вещей] и семян всех вещей, обладающих всевозможными образами, цветами и запахами. [Следует предполагать] также, что и человеки [там] образовались, и все другие животные, обладающие душой. И что у человеков есть и населенные города, и возделанные поля, как и у нас, и солнце у них есть, и луна, и всё прочее, как у нас... Всё это я сказал о выделении [из смеси], то есть что выделение могло произойти не только у нас, но и в другом месте [Вселенной]» [В 4].
Источник: http://caute.ru/am/text/anaxagor.html
Анаксагор предстал перед афинским судом. Услышав, что обвинители требуют смертной казни, он философски заметил: «Меня, как и моих судей, природа уже давно приговорила к смерти».
В итоге Анаксагор был приговорен лишь к денежному штрафу и изгнанию из Афин. Тогда он поселился в малоазийском городе Лампсаке, где прожил последние дни своей жизни, окруженный всеобщим вниманием и уважением, и умер, добровольно отказавшись принимать пищу.
Эпитафия, высеченная на камне у его могилы, гласит:
«Истины высшей предел и границы Вселенной достигший Здесь, под этой плитой, Анаксагор погребен».
Источник: http://caute.ru/am/text/anaxagor.html

Но это не его проблемы.